Театральная критикаТеатральная площадьГлазами нетеатрального критикаИзвестия / Среда 17 ноября 1999 Хочу рассказать читателю, какой я провел недавно удивительный московский театральный вечер.
Посмотрев в свое расписание и увидев, что никакого важного концерта или оперного спектакля, куда мне надо идти по службе, в этот вечер не предвидится, я подумал, что воспользуюсь паузой и схожу на фестиваль NET ("Новый европейский театр"), организованный продвинутыми театральными критиками. Моя коллега, знающая толк, посоветовала мне спектакль калиниградского режиссера Гришковца. "Он идет сегодня в семь и в десять", -- сообщила она по электронной почте.
В семь часов я был у дверей РАМТа (Молодежного театра) на Театральной площади. Вокруг тихо, морозно и темно. "У вас идет спектакль Гришковца?" -- спрашиваю у девушки на контроле. "Идет, только уже кончается". Оказывается, моя знакомая напутала: начало было в шесть. Следующий спектакль -- в десять. Что делать -- плюнуть и уехать домой? Уехать домой и к десяти вернуться? Сидеть три часа в кафе? Гулять и мерзнуть? Тут мой взгляд пересекает Театральную площадь и замечает трепетный свет на другой стороне, где мрачно сидит, убивая медленно текущее время, А.Н. Островский.
Малый театр! Случай дарит мне шанс, который, возможно, никогда в жизни более не представится! Пересекаю площадь и оказываюсь у афиш. Сегодня -- "Коварство и любовь" Шиллера. Прекрасно! К неудовольствию кассирши я покупаю самый дешевый билет на второй ярус. Добраться до него мне не удается: билетерша ловит меня на лестнице и вежливо препровождает на свободное место в первый ярус. Вокруг сидят мальчики и девочки, целый класс; билетерша цыкает на них, требуя поведения, достойного великих стен.
На сцене -- президент фон Вальтер и его секретарь Вурм. Я замираю: Шиллер овеян для меня романтикой юности, а Малый театр... Недавно он отметил свое 175-летие, -- я прочел в газетах скупые юбилейные тексты, в которых критики, скрепя сердце, описывали великий путь юбиляра. Из статей я понял, что Малый -- оплот высокой традиции, театр старомодный и благородный, работающий отнюдь не на потребу дня, -- а большинству зрителей именно такой театр и нужен. Я тоже тоскую по прекрасному консерватизму и готов отдаться ему всем своим существом, измученным новейшими веяниями. Пьеса идет, явления меняются. Сцена крутится, поворачиваясь то одной выгородкой, то другой, то третьей. Аккуратно и чисто. Свет гаснет и зажигается. Фонограмма включается и выключается. Президент фон Вальтер рычит и хрипло шепчет. Вурм демонстрирует коллекцию жестов и интонаций классического подлеца. Луиза изображает святую простоту. Гофмаршал фон Кальб комикует, виляя задом и разговаривая женским голосом. Молодой Фердинанд, не в силах добыть для роли достаточного количества пылкости и идеализма, то и дело сбивается в иронию. Старый слуга произносит свой монолог как подобает трагическому старику. Каждый играет как может и как умеет. Смотрю в программку: режиссер -- Юрий Соломин. В чем же, думаю, заключается традиция, где же общий цельный замысел, где же единый верный тон? Один актер тянет в постановку театр эстрады, другой -- мыльную оперу, третий -- бандитский постсоветский фильм. Меня утешает неожиданно крепко поставленное фехтование и быстрая работа буфетчиц в антракте. Зрители обмениваются впечатлениями. Много молодежи, пар. "Тебе нравится?" -- "Да, очень нравится".
Не дождавшись печальной развязки, выхожу из театра и пересекаю Театральную площадь в обратном направлении. Покинув людей, которые "пришли в театр", присоединяюсь к тем, кто пришел "на Гришковца". Здесь публика специфическая -- наверное, так и надо: фестиваль NET считается элитарным, постановки -- экспериментальными. Зал пуст -- все зрители, немногим более ста человек, умещаются прямо на сцене. Перед ними -- один человек ничем не примечательной внешности. Это Евгений Гришковец. Он и автор пьесы, и режиссер, и исполнитель. Вокруг висят на веревочках самолетики, спутники -- их тоже вырезал из бумаги он сам. Мое сердце скрыто протестует: какой бы ни был театр новый (нищий, независимый -- все слова на букву "н"), хочется видеть зрелище, коллективный механизм, интересную компанию действующих лиц. Проходит двадцать минут -- и Гришковец кладет меня на лопатки. Он говорит обо всем сразу -- как смотрит телевизор, как воспринимает войну, как не может определить самого себя, как ощущает наступление третьего тысячелетия... Отделить автора от героя невозможно -- то ли это искренний рассказ человека о самом себе, то ли это все же пьеса, которая написана и исполняется актером. Все-таки второе: кусочек сцены огражден ниточкой с четырех сторон; переступая через ниточку, персонаж становится снова Гришковцом. Эффект рассказа от первого лица -- как в повести "Москва--Петушки". Впрочем, это пьеса конца века: в ней нет никакого алкогольного мистицизма, никаких ангелов -- но нет и нынешних наркотиков и творческих пограничных состояний. Все ясно и прозрачно -- перед нами виртуозно очерченная картина обывательского сознания, которое на поверку оказывается (почти как у братьев Коэнов в "Фарго" или "Большом Лебовском") поэтичным, человечески наполненным и ценным.
Почему-то мне очень захотелось, чтобы на представление Гришковца пришли все те, кто остался в Малом театре. Это спектакль для них -- как и для всех. Он понятен, прост, чужд высокомерия; он радостно сознает поражение элитарного искусства с его особыми требованиями к зрителю. Хотя и остается его частью -- на темной сцене, за тоненьким шнурком, натянутым в незаметном углу Театральной площади.
|